Опыты чтения

Город для трех горожан

Заметки на полях поэтических книг С. Арутюнова, М. Лаврентьева, Е. Фанайловой

I
ДШБ — это десантно-штурмовой батальон. В его задачи входит высадка войск на занятую противником территорию для нанесения «кинжального» удара с целью обхода фортификационных сооружений. Впрочем, я не видел войны. И под светом теплым лампы не написал о ней ни строки: я не обучен науке ненависти, хотя последняя война, которой я был сторонним свидетелем в сознательном возрасте (в «тылу», у бурлящего грязью телевизора), закончилась не более восьми лет назад.
Образ города в книге Сергея Арутюнова «Хор Вирап» — это театр военных действий, и проще всего было бы сразу поставить птичку на полях: в ролевой игре. Так можно легко редуцировать целый ряд неудобных явлений в стихотворениях, которые лежат передо мной: ненависть к Городу, любовь к нему, страх и — скоморошество. Далее бы последовало благостное скольжение со словарем по строчкам автора, построение многоэтажных лесов о полублатной, хлесткой лексике ощерившегося волка, променявшего волю на цивилизацию, выкраивание образа автора, полемика с гражданской лирикой Арутюнова.
Однако эти чувства у его героя всерьез. Город вырисовывается подобно пиксельному пепелищу в 3D-шутере: угрожающе вытапливаясь на жару центрального процессора, который управляет всем происходящим. От привычных метафор («И фото лгут, когда в столичном тигле / Сгорает жизнь на медленном огне») к прямому допросу:
Где тот город, что поклялся
Вечным братством на крови?
Покоробился от глянца,
Разлетелся на кроки.
На кроки — то есть на отдельные линии, наброски, рисунки начерно (Даль). Город, распаханный на пласты, с хаотично переплетенной полузабитой шлаками системой вен, узнается с двух строк — это, конечно, Москва. Но если только одни инвективы в сторону столицы и населяющего ее среднего класса являлись задачей автора — то был бы уровень таблоида, но не поэтической книги. Вообще не иерархия («Ниже среднего — это титул. Голубиная глубина») интересует Сергея Арутюнова, не столько прорисовка столичных нравов нулевых, сколько попытка вслушаться в эпоху. Этот опыт равносилен стремлению услышать писк комара, однако Зазеркалье, открытое автором, напоминает зев чудовища. Мы можем вспомнить строки второстепенного ныне поэта Александра Ромма, написанные в 1927 году: «В московских мостовых невидимо для нас / Растет предание и назревает время...»[1]
Время ровно так же невидимо существует, вопрос лишь в том, как выявить это существование. И здесь стоит сказать о судьбе. Именно судьба среднего (значит — неравнодушного) человека в мегаполисе, а шире — в стране, интересует С. Арутюнова. Герой книги «Хор Вирап» (по-армянски это — глубокая темница и монастырь в Армении у подножия горы Арарат) продолжает разведку боем, тем яростней расталкивая проходящих мимо, чем дальше отдаляется от окраин к центру, которым он — сын, освоивший ремесло подмосковной слежки. То ночи солдатской напутствие, то зги сумасшедшей напев — тихая песня не умолкает, а человек взрослеет.
1 Ромм А. Стихи 1927-1928 гг. // Toronto Slavic Quarterly. Публикация и вступ. статья М. Гаспарова.

Встреч избегая, шифруясь подорванно,
Прежде себя никогда не простим,
Позже — пространство, что некогда торкало
Струйкой карнизной столичных крестин.
Не случайно два ключевых, как нам кажется, стихотворения посвящены людям, без которых слово судьба немыслимо. Одно — родителям, другое — маленькому сыну героя. Оба текста тише и точнее, как задуманный переход от яростного поиска логики к свидетельству.
Возвращаясь к Александру Ильичу Ромму, заметим, что строка «Растет предание и назревает время» — это ведь совсем голос Мандельштама, торжество и горе. Лирика Сергея Арутюнова не этой стати, иной — скорее, блоковской или — есенинской. Вспомним:
Вот здесь у меня — куст белых роз.
Вот здесь вчера — повилика вилась.
Где был, пропадал? что за весть принес?
Кто любит, не любит, кто гонит нас?
А. Блок. 12 июля 1907
Желанье побега — как страсть отщепенца в асфальтовых тисках цивилизации, взятой в кавычки. С чем он воюет: с декорациями, за которыми скрываются руины, с ложными ценностями, с пошлостью? Однако роль судьи чужда вояке, пока он помнит свою цель.
И свищу я на пастушьей свирели,
Сам себе давно постылый калека,
Вспоминая, как во мне присмирели
Жажда бунта и желанье побега.
Иному читателю стихи из книги «Хор Вирап» покажутся «бунтарскими», зловещим свитком с приговором герою, но это лишь часть картины. Ведь Город С. Арутюнова — это присказка, зачин к совсем другой истории. И в самом деле: «Трасса езжена-изъезжена, / тишь да гладь благоговейная... / Раз посмотришь — достоевщина. / Приглядишься — колыбельная».
Так и нет ни особняка, ни перекрестка, что не попал бы в поле зрения автора «Хор Вирап». Ни маленького уголка, куда можно было бы уйти от самого себя. И не важно где — в Москве, Петербурге или ином Городе.

II
Многозадачность — термин, оживший в компьютерную эру (после Цезаря, через тысячелетия, минуя Средневековье, к передовикам производства и далее). Он породил новый подвид синдрома рассеянного внимания или неспособности сосредоточиться на одной задаче. Революционные возможности Сети (любая информация — от прижизненных изданий Пушкина до видео расстрела американскими военными мирных жителей в Ираке — доступна в несколько кликов), мобильная связь, электронная почта поставили человека в условия информационного хаоса: переключаясь от одного к другому, он незримо теряет время в бесплодных попытках вернуться к самому главному.
В новом сборнике Елены Фанайловой «Лена и люди» на первый взгляд нет героя и нет пространства, в котором он существует. То есть нет главного. Где мы находимся: черно-белое это кино или комикс в жанре нуар? Чужие электронные письма или sms, home video? Медиабардак и здесь же бесконечные перевоплощения героя, словно агента Смита в голливудской (со всеми блестками) «Матрице», а главные герои этого «мира» — смерть (см-ть, так у поэта) и насилие, ибо эта поэтическая книга посвящена социуму.
Город Фанайловой — ловушка для героя, загадка для путешественника, сказуемое социума со всем причитающимся: гостиницами, проститутками, милицией, нацией, знающей айкидо.
мы в районе
где ладонь примерзает к гортани
Это предуведомление в «Балтийском дневнике» относится не к окраине города, но к миру, который построила нация.
Нация за меня
Отдает честь
Ездит в метро и на маршрутках
Ходит в театры и на мюзиклы,
Ее взрывают и травят газом,
Каждый день берут в заложники,
А она как будто не чувствует
Поэт не осмысливает события, а перечисляет действия, предметы, пытается идти против потока, но многозадачность сковывает его. Тогда он покоряется и вместе с фальшивым языком, который бережно сохраняет в тексте, движется по течению. «Возможно ли в поэзии это особое зрение оператора или фотографа?» — замечает М. Айзенберг.[2]
Лирика Фанайловой более чем традиционна в контексте европейской поэзии (а вот всю русскую поэзию можно было черпать в ее сборнике «Путешествия» 1994 года), и ее новая книга продолжает этот путь. Но линия от «Путешествия» к «Лене и людям» уходит в сторону, к «Новому Катуллу», где была строфа:
2Айзенберг М. Шаг в сторону

В сущности, нет никакой преграды
Между миром живых и миром мёртвых.
Это какая-то сильная заморочка,
Что эта преграда есть.
Вот и ключ к см-ти. Пытаясь речью упорядочить хаос, Фанайлова настойчиво призывает обернуться, искушает, вступает в ссору ради одной мысли: если человек не остановится, он вернется из гибельного путешествия с обугленным сердцем. И это уже не личный опыт, который пронизывал «Катулла», не голос героя над озверевшим, не помнящим себя социумом, а попытка вынести окончательный приговор. Себе, себе.
И разве не было удивительно эссе о Воронеже, где те же места обитания нации представали хранилищами чего-то важного: времени, быта? Было:
Внутри города хранятся коллективные сокровища памяти группы авторов, код их юности, предметы тайных перемигиваний: золотой португальский портвейн в буфете Дома Офицеров, ночные прохладные прогулки в новой шелковой коже, воздух, протекающий тело насквозь через открытые форточки пор, кубинский табак, запах ночной фиалки, велосипед и купания, голубые джинсовые крылья, утренние зябкие улицы, ведущие к вокзалу, мальчики с цветными конвертами пластинок в руках, халтура в ТЮЗе, китайский свиток заснеженного побережья с висящим посредине расплывающимся островом и маленьким четким иероглифом лыжника внизу, — все сохранится, все хранимо, кинопленка, которой не сгореть, не быть смытой. Мы, конечно, погибнем на рассвете на шоссе Москва-Ленинград, как ты когда-то хотела, мы захлебнемся горькой водой многочисленных морей Южной Аравии.[3]
Никаких предметов тайных перемигиваний, никаких теперь, в сущности, взглядов на Город как данность — лирический герой Елены Фанайловой живет в области, ареале, хаосе.
3 Фанайлова Е. Вместо путеводителя // Митин журнал. Вып. 51 (весна 1994). С. 175-180.

Ну а главное-то? Главного уже давно нет.
Беги, Нео, беги.

III
Для Максима Лаврентьева город — утраченная роскошь, предмет ностальгии по детству, взрослению, неведению. Утрата подчеркивается самим названием нового сборника поэта: ведь между Польшей и Китаем не может быть границы, пока на этой территории лежит одна очень большая страна. Однако в книге важнейшее место занимает цикл стихотворений именно с такой границы, как послания из зияющей черной дыры в плотно застроенном пространстве, из безвременья, продиктованные душевной растерянностью, если говорить точно, потому что
Когда-то я мечтал завести свой сад...
Теперь мой сад повсюду, и вход — я сам.
Это не трюизм («познай самого себя»), а установка. Ироничный и грустный герой в постсоветском пространстве — такое развитие темы звучит комично (на первый взгляд), однако Лаврентьев выбирает самый опасный путь и добивается успеха. Его философская лирика действенна по двум причинам: строгость классической формы и обыденные слова. (Мы помним, что они-то и самые страшные — по И.Ф. Анненскому). Именно по этим же причинам путь автора опасен, поскольку сегодня зачастую стиховой строй по неизвестным законам может стать определяющей компонентой, а собственно могут быть стихи отнесены к тривиальным, новаторским, консервативным, провокационным и так далее.
Когда ей становится слишком тесно,
Судьба покидает пространство текста
И, сделавшись плотной и различимой,
Гуляет с тобой под чужой личиной.
А ты изумлен и влюблен как будто,
Куда-то бежишь и звонишь кому-то,
Чего-то боишься, не спишь ночами,
И все, что бывает всегда в начале.
Принципиальный момент — связь с жизнью у Лаврентьева. Вещи в его стихах подобны числам натурального ряда: один, два, три, четыре... Нет ни жесткого метафорического столкновения стиха и описываемого предмета, ни карнавального опрощения. Лирический герой движется над пространством (сравните с лирикой Арутюнова, где все наоборот — герой мечется внутри лабиринта-города), он рассматривает его отстраненно, как участник аэрофотосъемки.
Офицеры одеты
В мундиры гвардейских полков.

Моряки и кадеты,
Все Царское, весь Петергоф.

И как встарь элегантны
(О тленье помыслить нельзя!)
Господа эмигранты —
Как будто бы Зимний не взят.

Только чувство такое,
Что все происходит на дне,
В безмятежном покое
На сумеречной глубине,

И в кровавых рубинах
Не сможет крахмальная грудь
Никого из убитых —
Ни капельки неба вдохнуть!

Пусть не слышно рыданий —
Никто не поднимет бокал.
И плывут над рядами,
Как белые льды, облака.
Если в 1924 году Ю. Тынянов писал в статье «Промежуток» о современных ему стихах, что классическая форма "нейтрализуется стиховой культурой XIX века«[4], то сейчас мы вправе сказать, что классическая форма нова, ведь в нулевые верлибр нейтрализуется стиховой культурой двадцатого века, и теперь верлибром не попишешь. Однако подобная периодизация не работает. Речь не о ритмике и не о рифмовке — техника тут ни при чем. Речь идет об образе автора, об оттенках смысла, в которых стиховой строй — лишь инструмент. Пользуясь терминологией математики — одна из многих координат вектора. Координаты недопустимо менять местами, но ни одна из них не может быть исчерпывающим определением для поэтики пишущего.
4 Тынянов Ю. Н. Промежуток // Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. — М., 1977. — С. 168-195.

Образ автора нас подводит к композиции, композиция — к жанру. Негромкий тон Лаврентьева в свете хаоса жанровой поэзии похож на вызов самому себе, в том смысле, что сдержанность в выборе лексики, следование строгим канонам — этот ведь попытка переоткрыть жанр и развить его. Книга подтверждает эту догадку. Сам принцип компоновки стихотворений в циклы, тяготение к хронике, балладе: все это еще один способ разобраться с героем. Выбор поэтом «опасного» пути классики — не случайность, а стремление понять до конца свое слово.
Тут слово, там строка,
Здесь целая строфа, —
Троллейбус и собор
Становятся стихами.
Заметно, что мосты
На берегах Москвы
Повисли без опор
Над смутными веками.

Вот платный туалет.
Вот бронзовый поэт.
Небесные моря
Над головой поэта.
Я в городе моем!
Я знаю, что о нем
Напишется моя
Последняя поэма.
Сквозной образ книги — сад или парк как модель вселенной. Место раздумий и медленных прогулок, анти-город, где голос сливается с шумом листвы. Из таких прогулок мы кое-что узнаем о прошлом героя («Стихи о складе запасных частей»), не без самоиронии повествующем о себе. Лирика Лаврентьева такого свойства, что мы как бы видим далеко позади и кое-что впереди в перспективе, его стихи просторны, но не легковесны. Интонация книги, при традиционности избранных поэтом средств, оказывается необычной, а стихи убеждают, что сложное скрывается в простом. Повторимся, что за этим стоит медленная, кропотливая работа по движению к новому (или — хорошо забытому), жанровому поэтическому творчеству.

Рустам Габбасов


Книги, упомянутые в статье



Сергей Арутюнов. Хор Вирап Максим Лаврентьев. На польско-китайской границе Елена Фанайлова. Лена и люди
Сергей Арутюнов
Хор Вирап. — М.: ЛУч, 2011.
Максим Лаврентьев
На польско-китайской границе. — М.: ЛУч, 2011.
Елена Фанайлова
Лена и люди. — М.: Новое издательство, 2011.


© 2001–2017 Р. Г.

Текст принадлежит автору и не может быть перепечатан без разрешения.
Адрес для комментариев и замечаний прост: rustam@rustamgabbasov.ru.
← Опыты чтения